Е. Шестова.
"ХРАНИТЕЛЬ ЭПОХИ"
"… я защитник", - писал о себе Евгений Рейн, и это определение перерастает у него биографический смысл, становясь характеристикой сущностной. Большой поэт, поэт большой эпохи, эпохи Ахматовой и Бродского, Рейн так и остался навсегда связан с тем временем. 60е-70е годы он сам в одном из интервью называл временем важнейших событий своей жизни – но уже тогда Иосиф Бродский определяет его как "элегического урбаниста". И через четверть века, в предисловии к книге избранных стихов Рейна[1], поясняет: "элегия – жанр ретроспективный… На бессознательном уровне это ощущение и этот факт оборачиваются у поэта повышенным аппетитом к глагольным формам прошедшего времени". Глагольных форм прошедшего времени в стихах Рейна действительно много, однако особенность эта чересчур наглядна и проста, чтобы ею и ограничиться. Цельность поэтического мира, свойственная большому поэту, означает, что взаимоотношения автора со временем проявляются на всех уровнях произведения: от фонетики и синтаксиса до проговариваемых идей. Впрочем, здесь мы не будем приводить подробный разбор, озвучим лишь основной ход размышлений.
* * *
При первом столкновении героя со временем – это время "сырое", "внешнее", независимое от человека: ход истории и ход жизни, смена событий. Время как вечное движение: про событие невозможно даже сказать, что оно "есть", а только "было", "произошло":
"…Как мне быть?" - "Никак,
все так же,
все уже случилось. Расхлебывай!"
("Алмазы
навсегда")
Здесь все, что происходит, происходит единожды и навсегда – и "будничный непоправимый день" оказывается трагичен именно поэтому. Настоящее нельзя ухватить, реально только прошлое - "уже тогда открытка/ Была исторической картиной". Причем прошлое это перфектное, оно уже завершено и невозможно ничего изменить. Не связано оно и с будущим – и не несет в себе причинности:
…Минувшее, как ангел из-за тучи,
Нам знаки непонятные дарит,
Жалеет нас, а может, правде учит,
А может, просто что-то говорит.
Но
недоступно это, непонятно…
("Утренний
кофе на Батумском морском вокзале")
Будущее может быть только гадательным, никто
не в состоянии выстроить его, или даже просчитать.
Это не жизнь человека, но жизнь,
которая случается с человеком, время как fatum. И герой здесь пассивен, не властен даже в
чувствах своих. Все, что он может – это реагировать на изменения мира,
приспосабливаться к нему:
Теперь уже не откупиться
добром и кровью,
осталось нам распорядиться
своей любовью.
("Все незнакомо в этом
доме…")
Надо отметить еще одну
особенность: ведь перемены, вопреки известной китайской поговорке, совсем не
обязательно происходят к худшему, жизнь не обязательно трагедия с
"переходом от счастия к несчастью". Однако герой лирики Евгения Рейна
воспринимает время как стихию разрушающую[2]:
вот тогда что-то было, а сейчас нет, закончилось, исчезло.
Сядь со мной рядом, бери, закури, дружок, -
над Ленинградом кто-то пожар зажег, -
тусклого пламени - время сжигает все
("В Павловском парке")
Но существовать в этом нерасчлененном и безличном временном потоке, без какой-либо опоры, оказывается не в человеческих силах – и поэт пытается противостоять "нечеловеческому" времени, перевести его в антропологическое измерение, освоить и упорядочить, отделить существенное от случайного.
* * *
В заглавии многих стихов Евгения Рейна стоит дата или отсылка к ней (например, "Через пятнадцать лет"). Не менее часто встречается и название места ("Алма-Ата" или "Крестовский") – но и здесь по большей части идет не описание (будь то пейзаж реальный или "пейзаж души"), а повествование о чем-то, происходившем некогда с героем на этом месте. И здесь, с одной стороны, все тот же трагизм ("Как жил я в этих комнатах, так не живу сейчас"), но вместе с тем и естественная попытка обозначить точку события, зацепиться за нее, определить ее координаты во времени и пространстве. В состоянии первичной непроясненности:
Так сыро, так темно, так скоро жизнь
прошла...
Когда случилось все, которого числа?
("Воспоминания
в Преображенском селе")
И в этом сыром темном быстротекущем времени расставляются маячки – для начала основные, понятные всем. Здесь поэт пользуется общечеловеческой системой обозначений, но этого оказывается недостаточно. Это уже человеческое измерение времени, но еще достаточно условное, внешнее – тогда как каждое происходящее событие уникально. Такая единственность в стихах Рейна закреплена в вещном мире: вряд ли у кого-то еще из больших поэтов встретишь такое обилие имен собственных, названий улиц, площадей, городов. Причем, имя всегда указывает на конкретного человека, название – скорее точка на карте, чем литературная/культурная метафора. Поражает и обилие предметов, подробностей, деталей – от бытовых мелочей ("когда бы все точно припомнить/ до штопочки на рукаве") до того, что именуется приметами времени:
Я помню рифмы Евтушенки,
расшатанные этажерки,
что украшали по дешевке
Хемингуэй и "Новый мир"…
Одно переходит в другое, и самая, казалось бы, незначительная вещь несет на себе этот отблеск момента – как на старых фотографиях из домашнего архива, где важны не композиция и экспозиция, а люди, запечатленные на снимке, выражение лиц, попавшая в кадр детская игрушка или рисунок на обоях. Вот эти люди в этом месте, в эту самую секунду. Это привязка уже гораздо более конкретная, действительно с точностью до секунды – как на той же любительской фотографии, уловившей случайный момент.
Но о случайности… Обычное для поэзии Рейна перечисление подробностей, ряды однородных членов или однородных предложений уравнивают в правах все описанное. Время внешнее действительно уже разделено и соотнесено с частной жизнью героя, но пока что однородно: один момент ничем не лучше и не хуже другого. Время "само по себе" движется единым потоком, "частное" же оно пока представлено набором неподвижных фотографий с разным углом захвата: от сугубо камерных сцен до панорамных.
Недаром, однако же, в последних двух цитатах встречается глагол "помнить". Он для поэзии Евгения Рейна едва ли основополагающий: память как то, что связует прошлое и будущее и выстраивает ту самую композицию, только не статическую, а динамическую, превращает отдельные картинки в киноленту и создает ее сюжет.
* * *
Уже говорилось, что воспоминания в поэзии Рейна всегда имеют фактическую привязку: повторение даты ("… вот так проводим мы второе мая" либо отсылка "пятнадцать лет назад"), посещение города или просто места, где уже когда-то был (" В старом зале, в старом зале,/ над Михайловской и Невским,/ где когда-то мы сидели/ то втроем, то впятером") или же какая-нибудь деталь, вызывающая в памяти ушедшее. Однако второе мая, скажем, бывает каждый год, вспоминается же не каждое из них, но одно событие, тоже имевшее место второго мая. То есть выхваченный эпизод (или ряд их) не случаен, они объединены каким-то жизненным сюжетом, составляя точки этой своеобразной сюжетной оси.
Пусть стрелка уходит, стоит циферблат,
Его неподвижность лишь учетверят
Четыре сезона, двенадцать часов.
Не бойся вращенья минут и миров.
Прижмись, прислонись к неподвижной оси.
("Тревожная осень…")
Так жизнь поверяется памятью: сразу же отличить существенное событие от второстепенного оказывается невозможно. Для этого необходимо время, делающее настоящее прошлым, и память как противодействующая сила, совмещающая настоящее и прошлое. Только натолкнувшись на вторую точку оси – и осознав ее таковой, то есть, припомнив первую – можно достроить историю, и так сохранить то, что достойно быть сохраненным[3]. Впрочем, связь эта двусторонняя – и подлинность настоящего поверяется прошлым. Отсюда и постоянная обращенность назад, в попытке увидеть неочевидный смысл, и стремление зафиксировать все детали – мало ли, какая из них окажется важной.
И я не знал еще, что всякий день и час,
не связанный в томительный и тесный,
неразделимый узел соучастья,
есть попусту потерянное время.
А впрочем - тут правил нет!
Ведь я любил ее. И я об этом
узнал потом...
("Узел")
Память в лирике Евгения Рейна становится важнейшей характеристикой человека, единственным, что он может противопоставить "бегу времени". Память сохраняет ушедшее, это единственный способ наделить его несомненным существованием, извлечь из временного потока:
Вот и все: я
стар и страшен,
только никому не должен.
То, что было, все же было.
Было, были, был, был, был...
("В
старом зале")
Она неразрывно связана и с понятием личности – пусть процесс этот несознательный, но только от человека зависит, какое мгновение и как запомнится, как вплетется в сюжет. Поэтому так важно сохранить в памяти как можно больше, иначе выстраивать эти связи не из чего, а значит негде проявиться личности. И наоборот, можно сказать, что сама личность во многом складывается именно посредством памяти:
Что мне стоит припомнить?
А вот не могу.
Там, где остров приподнят на крутом берегу,
за пустым стадионом, рыданья копя,
я стою мастодонтом, забывшим себя.
("Крестовский")
* * *
Евгений Рейн действительно поэт ушедшего времени – и по литературным истокам своим, и по мировоззрению. Лирика его, несомненно, трагична: герой противостоит стихии времени и стремится подчинить ее себе, найти выход в создании "человекомерного" времени – и мы описали, как он это делает. Такое стремление к выстраиванию сюжета, структуры, а в конечном счете, иерархии, – это стратегия воплощения и сохранения человеческого начала и единства личности в эпоху, когда дегуманизация искусства уже произошла.
В качестве противоположности можно привести, скажем, поэзию Алексея Цветкова, демонстрирующую, как в современном распадающемся мире личность разрушается и не в силах уже бороться с потоком времени. Цветкова тоже страшит ход времени, но прежде всего потому, что в конечном итоге несет смерть ему лично. И поэт пытается искать спасения, остановив время в своем поэтическом мире: там нет никакой разницы между прошлым, настоящим и будущим. В сущности, в этом мире ничего не происходит по-настоящему – ему просто некуда происходить. Это не исполнение времен, и даже не жизнь после смерти – это жизнь в самой смерти, существование живого мертвеца. И парадоксальным образом, спасая человека от смерти, Цветков изгоняет из мира саму жизнь.[4]
В поэтическом мире Евгения Рейна смерть не страшит, она лишь утверждает жизнь. Только гибель героя позволит окончательно соединить жизненные сюжеты в единый метасюжет человеческой жизни и завершить его. Герой заведомо обречен, однако такое торжество высшей правды над привычными людскими представлениями о благополучии и даже счастье, такая окончательная гармонизация составляет основу трагедийного катарсиса. В эпоху после крушения гуманизма "несовременная" поэтика Евгения Рейна являет попытку защитить и сохранить человеческое измерение от бесчеловечности.
[1] Избранное М.-П.-Н.-Й.: Третья волна,
Стихи, цитируемые и
анализируемые нами, взяты из этой книги – "Избранного" из творчества
почти шестидесятилетнего к тому времени поэта.
[2] И в этом Рейн, несомненно, наследует Анне Ахматовой. Вспомнить хотя бы: "Ну кто нас защитит от ужаса, который/ Был бегом времени когда-то наречен?"
[3] Чтобы это определить не существует универсального критерия - единственным мерилом здесь служит важность для конкретного человека. Например:
В послевоенных сумерках мелькая,
его волна катила времена,
…………………………………
… и, верно, был резон
зарыть канал; но я его жалею,
и для меня не высыхает он.
(«Памяти Витебского канала»)
[4] Соображения о времени в поэзии Алексея Цветкова излагаются на основании статьи Дианы Коденко "Поэзия Алексея Цветкова". Статья готовится к выходу в "Вестнике Литературного института".