Ф.Н. Козырев,

профессор Русской христианской гуманитарной академии (РХГА)

 

Предисловие к выставке, посвящённой Н.А. Козыреву

 

Эта конференция, которая имеет особую важность для меня как члена фамилии Козыревых, открывается в правильном месте и в правильное время. Мог ли мечтать Николай Александрович при жизни, что конференция его памяти пройдет в образовательных учреждениях, открыто строящих свои программы на христианских основаниях, – в городе, вернувшем то имя, которое он носил, когда Николай Александрович в нем родился?

Немецкая христианская гимназия «Петершуле»... Отец был христианином и поклонником немецкой культуры. Я помню, как он декламировал по-немецки длинные отрывки из Гете и это доставляло ему видимое удовольствие. Я также думаю, что даты 6 и 7 ноября имеют глубокое символическое значение для сегодняшнего разговора как напоминание о страшных и великих событиях не только в жизни нашей страны, но и в личной биографии юбиляра. Не все знают, что именно в ночь с 6 на 7 ноября 72 года назад на балу в Юсуповском дворце (тогда Дворце архитекторов), посвященном годовщине революции, Н.А. был арестован и попал в жернова машины, из которой выйти живым удалось очень и очень немногим.

Мой отец был великим человеком. Я знал это с раннего детства, и это всегда рождало у меня чувство гордости, хотя и не одно это чувство. Самоутверждение подростка в тени великого отца – отдельная педагогическая тема. Не пускаясь в ее глубины, могу сказать только, что я очень рано внутренне отсек для себя возможность идти по стопам отца. Мне хотелось, как говорится в одной советской комедии, «вырасти и тоже кем-то стать», при чем сделать это самому, по возможности, не опираясь на его авторитет. В какой-то мере это удалось, но тем смешнее мне теперь кажутся мои состязательные порывы. В детстве большими кажутся не только деревья, но порой и взрослые люди. В отношении отца этого естественного смещения перспективы не случилось. Его образ рос по мере моего собственного роста, и только теперь, мне кажется, я начинаю по-настоящему приближаться к пониманию истинного масштаба его личности.

Если оценивать историческое значение его трудов, наверное, многое будет зависеть от того, в какую сторону повернется развитие теоретической физики и в какой мере теория Козырева получит дальнейшее подтверждение и признание. Если основные идеи Козырева подтвердятся, это перевернет физику и немало людей получат нобелевские премии, собирая крошки с его стола. Если они не подтвердятся, и эффекты причинной механики вкупе с теми астрофизическими данными, на которых строилось опровержение термоядерной природы звездной энергии, получат объяснение в рамках какой-то другой теории, историческое значение этих работ будет более скромным. Это, впрочем, не умалит их непреходящего вклада в историю философского осмысления природы времени, материи и источника порядка во Вселенной. Н.А. Козырев все равно будет в числе тех первооткрывателей, которые пускались на поиски новых материков, и если кому-то из них суждено было открыть не то, что ожидалось, а кому-то и совсем потерять свои корабли, человечеству это не мешает бережно хранить имена смельчаков.

Однако я хотел бы сегодня сказать о другом измерении личности нашего юбиляра, человека, ученого и мыслителя, которое совсем не зависит от судьбы его научных трудов. Для меня всегда, как в детстве, так и по сей день, это измерение было не менее важным и не менее явным, чем научное. Мне кажется, что для него тоже. Это измерение жизни можно описать всего одним словом, если вложить в него тот особый смысл, которым наделило его раннее христианство. Это слово «свидетельство». Свидетельство как подвиг противостояния злу, как сознательное мученичество за веру не всегда прямо связано с проповедью Христа распятого и воскресшего. Оно может выражаться в мужественном стоянии за правду, за достоинство человеческой жизни и личности, за свободу. В том, как высоко ценил отец этот вид подвига, посетители смогут убедиться сегодня, подойдя к тому стенду выставки, где представлена рукописная рецензия, написанная им на книгу «Архипелаг ГУЛАГ», написанная в те годы, когда за одно чтение этой книги  можно было попасть за решетку.

Он был, конечно, свидетелем и в более привычном смысле этого слова – человеком, видевшим своими глазами. Он часто вспоминал один образ, запечатлевшийся в его памяти с особой отчетливостью. Дмитровский централ, май 1939 года. Пришел приказ об этапировании заключенных централа в Норильские лагеря. Отец, «доходяга» по тюремному жаргону, собирается с последними силами, встает с постели, на которой ему уже разрешалось лежать днем как умирающему, выходит в коридор и видит сонм таких же, как он, полулюдей-полутеней, поддерживающих другу друга и медленной вереницей двигающихся навстречу весеннему солнцу, пробивающемуся в открытую дверь. «Дантов ад», говорил он, вспоминая эту сцену. Он вдруг осознал с полной отчетливостью, что он совершенно не фигурально, а экзистенциально и онтологически находится в аду, в лапах хозяина этого царства, который никогда не отпустит его.

Но для того, чтобы стать свидетелем даже в этом простом значении, чтобы оказаться достойным полученного знания, надо не только принять страшную очевидность, сокрытую от многих, но и дать согласие не скрывать ее дальше, возглашать ее от лица тех, кому не довелось остаться в живых. И отец делал это при всякой возможности. Я встречал мнение, что Н.А. не любил вспоминать свои годы в ГУЛАГе. Это не так. Я бы сказал, скорее – наоборот. В кругу семьи и самых близких людей он рассказывал об этом больше, чем о чем-либо другом. И, как я отчетливо понимал уж тогда, эти рассказы, нацеленные на нас, его сыновей, носили не просто назидательный характер. Они носили  характер религиозного посвящения. Нам передавали то самое важное знание, с которым мы обязаны жить и которое мы обязаны передать своим детям. И обязанность эта была и перед Богом и перед тем сонмом замученных, которым не удалось вырваться из ада. Никто ведь тогда не верил, что будет напечатан «Архипелаг» или что советская власть может когда-то кончиться.

Я расскажу здесь только одну из его историй, и я надеюсь, что она послужит оправданием тому, что я дерзаю связать слово «свидетель» в его самом высоком смысле с именем моего отца. В 1946 году он уже был вызван в Москву для пересмотра дела и находился в изоляторе на Лубянке. Следователя, ведшего его дело, звали тоже Николай Александрович. Фамилия его была Богомолов. Однажды он вызвал отца и сказал, что дело его уже практически решено положительно и скоро его выпустят на свободу. Не хватает одного: уверенности в политической лояльности, которую можно было бы легко доказать, если бы он согласился помочь органам и понаблюдать за одним из своих сокамерников. Далее Богомолов сказал, что ему не нужно от отца никакого ответа. Просто он должен, если заметит что-то подозрительное в речах сокамерника, попроситься на встречу со следователем и доложить. И этот шаг даст ему гарантию освобождения.

Отец говорил нам, что это без сомнения был самый трудный момент его жизни. Названный сокамерник, естественно, хулил на чем свет стоит советскую власть, и отцу с его лагерным опытом не составляло никакого труда узнать подсадную утку. Внутренний голос говорил ему: это просто формальность, это правила игры, ты никому не делаешь зла. Если бы это было в лагере, - говорил отец, - у меня бы не было искушения. Впереди ожидал большой срок, и было, по большому счету, все равно. А здесь, когда свобода была на расстоянии протянутой руки, мучение от мысли возвращения в лагерь становилось невыносимым. Именно тогда отец заработал язву желудка, от которой мучался всю оставшуюся жизнь и которая, в конце концов, стала причиной его преждевременной смерти.

Отец так и не попросился тогда к следователю. Прошло, насколько я помню, недели две, хотя не могу сказать точно. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы понять, что плакала его свобода. А дальше произошло нечто очень странное. Его вызвали самого. Богомолов сидел за столом и что-то писал. Отцу не было предложено сесть, и он стоял у двери. Это продолжалось немыслимо, как отец начал понимать, нарочито долго. Наверное, ему давали последний шанс «исправиться». Потом следователь поднял голову и задал один-единственный вопрос: «Послушайте, Козырев, а Вы в Бога верите?». И отец тихо сказал «Да». «Ну, идите» - скал Богомолов. Через несколько дней отца отпустили.

Мне кажется, отец всегда сознавал значимость своего малого апостольского служения, свою ответственность перед братством зэков, живых и мертвых, и это было главной причиной его поистине благоговейного отношения к трудам большого и старшего из апостолов - А.И. Солженицына. Они встречались несколько раз, но письма, сохранившиеся от переписки, позволяют говорить об их дружбе. А.И. в своих письмах просил Н.А. дать отзыв на некоторые свои произведения, а сам, хорошо разбираясь в вопросах физики, давал советы, как лучше действовать для научного признания причинной механики. В одном из писем он уговаривает отца оставить дальнейшее развитие теории и бросить все силы на эмпирическое обоснование. «Вам надо поставить только один, но совершенно безупречный опыт», - настаивал он.     

Меня немного огорчало, что после возвращения на родину Александр Исаевич не проявлял больше видимого интереса к судьбе отца. И вот всего за три месяца до его смерти пришла весточка, которая упразднила эти чувства. Мне позвонил Анатолий Яковлевич Разумов, заведующий фондом Солженицына в Санкт-Петербурге, и спросил, есть ли у меня какие-то материалы об отношениях Козырева и Солженицына. Мы встретились в Публичной библиотеке, и я спросил, почему ко мне вдруг обратились. Анатолий Яковлевич сказал, что это инициатива самого Солженицына. Он приводил в порядок архивы, и попросил своего поверенного связаться с родственниками двух питерских бывших узников ГУЛАГа, к которым, как мне было передано, у А.И. особый интерес. Это Н.А. Козырев и Д.С. Лихачев.

Отец восхищался не только смелостью и мужеством Солженицына, но и его профессионализмом историка. Я помню, как, прочитав ГУЛАГ, он сказал, что это самое точное воспроизведение, с каким ему только приходилось встречаться (а он много встречался с переложениями своих идей писателями и журналистами). И повторял, качая головой: как он умудряется это делать – воспроизводить так точно по памяти, не делая записей? Какая поразительная память! Какая цепкость мысли!

И поэтому мне хотелось бы, чтобы сегодня в этой аудитории прозвучали слова А. И. Солженицына из «Архипелага ГУЛАГа» как, вероятно, наиболее точное из сохранившихся переложений тюремных историй моего отца. Этой историей Солженицын заканчивает главу «Тюрзак».

А. И. Солженицын

ТЮРЗАК1

Карцеры были бич в Тюрьмах Особого Назначения. В карцер

можно было попасть за кашель («закройте одеялом голову, тогда

кашляйте!»); за ходьбу по камере (Козырев: это считалось «буйный»); за шум,

производимый обувью (Казанка, женщинам были выданы мужские

ботинки № 44). Впрочем, Гинзбург верно выводит, что карцер дава-

ли не за проступки, а по графику: все поочерёдно должны были там

пересидеть и знать, что это. И в правилах был ещё такой пункт ши-

рокого профиля: «В случае проявления в карцере недисциплиниро-

ванности начальник тюрьмы имеет право продлить срок пребывания

в нём до двадцати суток». А что такое «недисциплинированность»?..

Вот так было с Козыревым (описание карцера и многого в режиме

так совпадает у всех, что чувствуется единое режимное клеймо). За

хождение по камере ему было объявлено пять суток карцера. Осень,

помещение карцера — неотапливаемое, очень холодно. Раздевают

до белья, разувают. Пол — земля, пыль (бывает — мокрая грязь,

в Казанке — вода). У Козырева была табуретка (у Гинзбург не

было). Решил сразу, что погибнет, замёрзнет. Но постепенно стало

выступать какое-то внутреннее таинственное тепло, и оно спасло.

Научился спать, сидя на табуретке. Три раза в день давали по круж-

ке кипятку, от которого становился пьяным. В трёхсотграммовую

пайку хлеба как-то один из дежурных вдавил незаконный кусок са-

хара. По пайкам и различая свет из какого-то лабиринтного окошеч-

ка, Козырев вёл счёт времени. Вот кончились его пять суток — но

 

1  Воспроизводится по тексту  Собрания сочинений  А.И. Солженицына. – Вермонт, Париж, YMCA-PRESS, 1980, том 5.

 

его не выпускали. Обострённым ухом он услышал шёпот в коридо-

ре — насчёт не то шестых суток, не то шести суток. В том и была

провокация: ждали, чтоб он заявил, что пять суток кончились, пора

освобождать — и за недисциплинированность продлить ему карцер.

Но он покорно и молча просидел ещё сутки — и тогда его освободи-

ли как ни в чём не бывало. (Может быть, начальниктюрьмы так и

испытывал всех по очереди на покорность! Карцер для тех, кто ещё

не смирился). После карцера камера показалась дворцом. Козырев на полгода

оглох, и начались у него нарывы в горле. А однокамерник Козыре-

ва от частых карцеров сошёл с ума, и больше года Козырев сидел

вдвоём с сумасшедшим <...>

Если каждое утро первое, что ты видишь, — глаза твоего обезу-

мевшего однокамерника, — чем самому тебе спастись в наступающий

день? Николай Александрович Козырев, чья блестящая астрономи-

ческая стезя была прервана арестом, спасался только мыслями о

вечном и беспредельном : о мировом порядке — и Высшем духе его;

о звёздах; об их внутреннем состоянии; и о том, что же такое есть

Время и ход Времени.

И так стала ему открываться новая область физики. Только этим

он и выжил в Дмитровской тюрьме. Но в своих рассуждениях он упёр-

ся в забытые цифры. Дальше он строить не мог — ему нужны были

многие цифры. Откуда же взять их в этой одиночке с ночной коптил-

кой, куда даже птичка не может влететь? И учёный взмолился: Госпо-

ди! Я сделал всё, что мог. Но помоги мне ! Помоги мне дальше.

В это время полагалась ему на 10 дней всего одна книга (он был

уже в камере один). В небогатой тюремной библиотеке было несколь-

ко изданий «Красного концерта» Демьяна Бедного, и они повторно

приходили и приходили в камеру. Минуло полчаса после его молит-

вы — пришли сменить ему книгу и, как всегда, не спрашивая, швыр-

нули — «Курс астрофизики»! Откуда она взялась? Представить было

нельзя, что такая есть в библиотеке! Предчувствуя недолгость этой

встречи, Николай Александрович накинулся и стал запоминать, за-

поминать всё, что надо было сегодня и что могло понадобиться потом.

Прошло всего два дня, ещё восемь дней было на книгу — и вдруг об-

ход начальника тюрьмы. Он зорко заметил сразу. — «Да ведь вы по спе-

циальности астроном?». — «Да». — «Отобрать эту книгу!» — Но мистический приход её освободил пути для работы, продолженной в норильском лагере.

Так вот, теперь мы должны начать главу о противостоянии души и решётки...

 

С этого места начинается вторая часть «Архипелага», названная Солженицыным  «Вечное движение». Опять интересные параллели с теорией времени, смысл которой можно свести к откровению об источнике вечного движения, спрятанном в самом времени. А мы заканчиваем этими же словами нашу книгу «Время и звезды», надеясь, что она тоже откроет какую-то новую главу в истории русской науки, в которой найдется место и славным свершениям и нелицемерной памяти о страшных страницах нашей истории. Судьба Николая Александровича Козырева, как и судьба многих людей его поколения, вместила в себе и то, и другое. 

        

Hosted by uCoz